Виктор Кривулин
Нет сил воспеть тебя, прекрасная помойка! Как на закате, разметавшись, ты лежишь со всклоченною головой И черный кот в манишке белой колко Терзает, как пьянист, живот тяжелый твой. Вся в зеркалах гниющих, в их протресках Полынь высокая растет, О — ты Венеция! (и лучше бы Венецья) И гондольером кот поет. Турецкого клочок дивана В лиловой тесноте лежит И о Стамбуле, о кальяне Бурьяну тихо говорит. В гниющих зеркалах дрожит лицо июля. Ворона медленно на свалку опустилась И вот — она идет, надменнее, чем Сулла, И в цепкой лапе — гибель или милость. Вот персик в слизи, вспухи ягод, лупа, Медали часть, от книги корешок, Ты вся в проказе или ты — ожог, Ребенок, облитый кипящим супом. Ты — Дионис, разодранный на части, Иль мира зеркальце ручное? Я говорю тебе — О Свалка, Зашевелись и встань. Потом, О монстр, о чудище ночное, Заговори охрипло рваным ртом. Зашевелись и встань, прекрасная помойка! Воспой, как ты лежишь под солнцем долго, Гиганта мозгом пламенея, зрея, Вся в разложеньи съединяя, грея, Большою мыслью процвети, и гной Как водку пей, и ешь курины ноги. Зашевелись, прекрасная, и спой! О Rosa mystica, тебя услышат боги!
Дожди напали на весну. Повычесали Лепестки с дерев и бросили их в лужу, Они лежат, сияя, сон их тонок, Черемуха мятется на ветру, Как легион разгневанных болонок. Весна обстриженная, Весна обиженная И горло тучами обложено Такими синими. Черемуха — Волшебная гора, Внутри ее — чахоточный германец. И то же, что ее дрожащие цветы — Его веселый роковой румянец.
Господне Лето! ни шмелев ни шестов такую не застали благостынь: аресты в мае в райскую теплынь в июле в пору дачного блаженства конвейерный допрос, поток слепящей тьмы! здесь папоротник цвел над протоколом и торф горел подкожный и такого гримасничанья девы-Костромы не ведал даже ремизов со сворой своей прелестной нечисти... но вот переломился август и народ на освященье под крыло собора антоновские яблоки несет — и запредельна виза Прокурора поверх постановления ОСО
Судили у них, а сидели у нас — и разные вышли герои: у них адвокат по-шекспировски тряс Евангелием над головою.
У нас подсудимый просил карандаш, а когда не давали — царапал известку ногтями (ну, как передашь иначе — по камере и по этапам?):
Он жив еще, уничтожаемый, наш... По слухам, расстрелян. Казался распятым но видел сегодня: Его в коридоре
вели под конвоем. Меня оттеснили к стене успел различить над Его головою движение круглое, ставшее Светом во мне.
О русский разъезд где камень-сухарь с хрустом разъест народ-голодарь
он крошки в карман а рот на замок срывает стоп-кран кондуктор-совок
и локомотив встает на дыбы притормозив у съезжей избы
воздвиженье хвои, беспомощную мощь из глубины черно-еловой спинным хребтом прочувствуешь проймешь пунктир ствола и вертикаль чужого слова и старчество его и вдумчивой коры наружный мозг в извилинах и в морщи... здесь доживали выйдя из игры свой век мыслители — а нынче, перемерши, располагаются удобнее дождя вольготней тьмы вечнозеленой угрюмым шумом в комнату входя просачиваясь пятою колонной в сознание — и глубже и темней ничем не защищаемых ветвей
плыли полотняные фуражки беспогонные гуляли кителя и меня пугали набережной Пряжки где кончается нормальная земля
там гниют почтовые фургоны вогнанные в почву до плечей и над речкой закопченной одурелый свищет, угорелый соловей
там — рассказывают — белые халаты вырываются из розовых окон и над самой кромкою заката кружатся крича, со стаями ворон
смешиваясь... А когда стемнеет опускаются на землю столбенеют и стоят безумье затая провожая белыми глазами тихими пугая голосами
подгулявшего какого почтаря...
страшно ли что старшие ушли что с детьми уже не интересно стоя на пороге на краю земли перекрикиваться вечером воскресным?
временный расцвел зеленый дачный стиль душные цветы качнулись и уснули и журнальная к земле припала пыль теплая как босиком в июле
по залысинам проселка... но куда? к речке или к станции? — не все ли мне равно: десятые года или сотый километр во чистом поле —
только бы далеко только бы как мед медленно густея в обстающих сумерках
Что лицам лица говорили? меня обставшие портреты столицы глаз, периферии
камчаточных ушей — земля родная! на доску нескончаемого лета трехъярусными веерами
наклеенные лики офицеров — симметрия и позвоночный столб — страна родная! реки и долины
быки разрушенных мостов поддерживают нас как бы в полете — военной косточки, армейской сердцевины
трехтактное лицо при добром повороте открыто словно проходная без турникетов и барьеров
веревка и пила, аэродром и верфь строительный разгром — но где? в конце или в начале великой нации?
империя сама себя развалит сама себе и царь и червь ей нечего бояться
заизвесткованный скелет Четвертого Ивана — он больше остова галеры боевой на стапеле где облачко меж ребер
где хлюпанье и хрип трофейного баяна где обыватель пораженный с головой ушел в историю и обмер
ее махину созерцая под небом вечно-голубым
немногорадостный праздник зато многолюдный пороха слаще на площади передсалютной темный пирог мирового огня и александровская четверня
детство мое освещали надзвездные гроздья зимний дворец озаряла и потусторонняя гостья — астра или хризантема росла и росла гасла — и все выгорело дотла помню ли я толкотню и во тьме абсолютной свое возвращение к вечности сиюминутной пересеченье потоков тоску по минувшему дню и александровскую четверню?
помню ли я разбеганье свистящих подростков хаос какой-то из шапок обрывков набросков цепи курсантов морских помню ли я? — или полубеспамятный скиф
вместо меня это видел и вместе со мною забыл черные руки отняв от чугунных перил